Спустя каких-нибудь четыре с половиной часа после того, как женщины, смеясь и болтая, добрались до беседки и принесли с собой недоступную мужчинам нежную, зыбкую радость бытия, и симметрию, и порядок, и смысл; самое большее через четыре с половиной часа угли уже остыли, мясо съедено, а виски выпит. Тьма выполнила свое обещание и обступила Отель, сжала его в черном кулаке. В беседке темно, и окна больше не горят – ни на первом этаже, ни в спальнях. Забытый киловаттный фонарь над крыльцом в одиночку плохо справляется со своей задачей, ему не хватает сообщников; и неровный рыжий язык электрического света обнажает никому не нужный, испещренный следами треугольник снега перед входом, слепую стриженую изгородь из карликовых туй и раскатившиеся пластиковые лыжи.
Отель – тяжелый, значительный – лежит на боку, будто сонная рыба, поворотившись к небу своими спальнями. Если срезать крышу, в спальных ячейках второго этажа, как в сотах внутри пчелиного улья, можно увидеть всех, кто проводит здесь ночь.
Ваня, грузный, бессильный и голый, спит на спине поверх одеяла. Голова его запрокинута, рот открыт. Он делает подряд четыре глубоких вдоха и выдоха, а на пятом его безвольный, парализованный алкоголем язык западает, соскальзывает в горло, и на следующие тридцать секунд Ваня превращается в неодушевленный, подготовленный к смерти кусок мяса – до тех пор, пока воздух не начинает бурлить, вырываясь из опадающих легких, и не выталкивает язык обратно. Лора жмется длинной худой спиной к жаркому Ваниному боку и подгибает колени, как щенок на сквозняке. Она не спит. Слушает ритмичную, раз в пять вдохов и выдохов, краткосрочную Ванину смерть и не знает, чего бы ей хотелось сильнее: чтобы он повернулся наконец на бок или чтобы перестал дышать совсем.
Через стену Лиза погружает пальцы в узкое перламутровое нутро контейнера с кремом и втирает его в белые сияющие плечи, в розовые локти. С постели Егор жадно наблюдает ее ленивые сонные движения и завидует мягкому полотенцу, которое она подстелила, прежде чем сесть на установленный перед зеркалом гнутый табурет. Когда Лиза наконец ложится рядом, прохладная, душистая и еще влажная от крема, он кладет руку ей на бедро. Бедро мгновенно оборачивается чужим, возмущенным камнем; кожа становится ледяной и скользкой, как рыбья чешуя. Он убирает руку и закрывает глаза.
Маша сидит по-турецки на широком подоконнике. Окно распахнуто, в комнату плавно затекает сладкий морозный воздух. Просторная двуспальная кровать не разобрана, на полу – пепельница, полная окурков. В Машиной руке – телефон; она расплатилась теплом своей спальни, отдала свою правую руку ночи. Именно сейчас Маше невыносимо, до слез хочется поговорить с мамой, но Оскар был прав. Сотового сигнала нет.
Петюня лежит ничком, занимая во сне не больше места, чем во время бодрствования, держит руки вдоль тела. Таня тянется и проверяет, дышит ли он, хорошо ли укрыт. Она только что открыла форточку – не умеет спать в духоте, – но Петюня легко простужается, и надо убедиться, что его не продует. Тане ясно, что быстро она не заснет. Она подтягивает одеяло повыше и открывает ноутбук. В правом углу пустого экрана укоризненно мигает курсор.
Голый Вадик – на дне элегантной душевой кабины: неглубокий белоснежный поддон, матовые раздвижные двери, два латунных крана с четырьмя лепестками (Hot и Cold). Он сидит, подставив макушку и плечи постепенно остывающей струе воды, и вспоминает Лорины длинные тонкие ноги, которые никогда будто бы даже и не распрямляются до конца. Прекрасная паучиха, думает Вадик, сжимая себя правой рукой, и немного стыдится этой своей мысли.
На первом этаже, в аскетичной смотрительской каморке, зажатой между парадными гостиной и кухней, на узкой кровати застыл Оскар, трезвый, бодрый, несонный. Он думает о том, что́ четверть часа назад увидел через широкие окна общей гостиной. Оскара сложно чем-нибудь испугать, но сейчас он сидит, плотно обхватив руками плечи, и ему на самом деле очень не по себе.
Сонина спальня пуста. Соня лежит на дне неглубокой скалистой террасы в двухстах метрах от Отеля, мертвая, с двумя дырками от лыжной палки: в левом легком и в низу живота.
Спустя еще полчаса начинается ледяной дождь. Холодный сухой воздух, пришедший с Запада, со стороны чопорного благовоспитанного Евросоюза, прямо над Ваниной горой, на высоте нескольких километров яростно сталкивается с мокрым и теплым ветром, принесенным с Востока. Влага не успевает охладиться до нужной температуры и выпасть в виде снега. Ошалевшие молекулы воды, минуя хрупкую снежную стадию, рушатся вниз на канатную дорогу и обволакивают толстой стеклянной коркой стальные канаты и могучие лебедки, приводящие их в движение. Запечатывают двери спящего у платформы вагона. Засахаривают окружившие Отель столетние ели и сосны. Вода, льющаяся с небес, замерзающая по пути, терпеливо превращает Сонино обращенное к небу лицо в посмертную маску, заклеивает отельные окна мутной холодной пленкой. И даже надежные ступеньки каменного крыльца покрывает жирным, как сало, слоем льда.
Поздний зимний рассвет вползает на гору, осторожно растворяя сумерки, и накрывает Отель, пытаясь разглядеть за оконными стеклами его теплую начинку: там, внутри, пахнут лавандой белоснежные постели, дуются туго обтянутые телячьей кожей диваны, спят в кухонных шкафах фарфоровые шеренги тарелок и жмутся друг к другу вощеные паркетные доски. Все напрасно: окна потеряли прозрачность. Они заклеены льдом, будто ночью кто-то перевернул над Отелем гигантское ведро холодной воды, а затем открутил до нижнего предела невидимый термостат, и теперь тяжелый двухэтажный дом со сливочными фасадами и шоколадными балками, с каменным крыльцом, темной черепичной крышей и частоколом дымоходов тускло мерцает, словно проглоченный ледником, запертый внутри прозрачного ледяного желудка.