Но Оскар только поворачивает к Маше бесцветное лицо, на котором нет ни сожаления, ни замешательства. Кажется, даже веки его опускаются и поднимаются медленнее, чем у других.
– Как вам будет угодно, – отвечает он. – Я всего лишь предлагаю вам не тратить время напрасно.
В замершем кухонном воздухе, насыщенном горечью выкипевшего кофе, неожиданно разливается облегчение, нередко испытываемое людьми, когда они выясняют, что трудная задача, которой они и не надеялись избежать, вдруг исчезла, упраздненная извне, посторонней волей. Так чувствуют себя школьники, у которых отменили экзамен. Освободив от обязанности восстанавливать события позавчерашнего вечера, маленький смотритель Отеля оказал им услугу, ценность которой постепенно начинает проясняться. Им не придется сличать воспоминания. Ловить друг друга на лжи, ссориться, собирать по часам и минутам этот страшный день. Более того, Оскар сделал им еще один важный подарок: он снова уравнял их шансы. Вернул к нулевой точке, в которой все они пока одинаково невиновны, вне зависимости от того, в котором часу каждый отправился в постель и как вел себя перед этим. Для того чтобы вычислить убийцу, потребуется ввести какой-то иной, пока неизвестный критерий, и до тех пор, пока он не определен, они опять получили передышку.
– Мотив и возможность, – задумчиво произносит Егор. – Ну конечно. Знаете, Оскар, а ведь вы правы. Возможность была у всех. То есть нам нужно сосредоточиться на мотиве, исключительно на мотиве. Это единственный способ.
Он трет переносицу и поднимает глаза. Вид у него испуганный.
– Понял наконец? – говорит ему Маша. – Если мы на самом деле, не дожидаясь полицейских, начнем играть в детективов, нам придется…
– Нам придется перетрясти все грязное белье, – медленно, спокойно говорит Лиза. – Хороший отпуск ты нам устроил, Ванечка.
Ваня вяло гудит что-то протестующее, неразборчивое и хмуро хватается за кофейную чашку, которая тонет в его ладони, как фарфоровая фасолина.
– Ну? – Лиза крепко ставит локти на столешницу и сцепляет под подбородком свои молочные, какие бывают только у рыжих, пальцы без колец и без маникюра, сильные пальцы женщины, которая много работает руками. В золотом лице нет ни обычного сияния, ни тепла, глаза с пушистыми светлыми ресницами смотрят жестко. – С кого начнем?
– Вот уж нет, – шипит Таня и вскакивает. Железные ножки Таниного стула с жалобным визгом царапают пол. – Не смотри на меня. Даже не думай на меня смотреть.
Таня в эту секунду видит Петю, своего мужа, на коленях возле сломанного Сониного тела. Его ладонь, дрожащую на стеклянной Сониной щеке. Его жалкие слезы.
Все, кто находится в сияющей отельной кухне (знает Таня), думают сейчас о том, что давно уже не тайна. Да прилепится муж к жене своей, думает Таня. Не возжелай. Не прелюбодействуй. Она чувствует, что под их взглядами ее лицо наливается свинцом, тяжелеет и расползается, лишаясь всякого выражения, и, даже попытайся она сейчас улыбнуться, просто поднять уголки губ, ее улыбка стекла бы вниз, оплавилась, как лицо снеговика под паяльной лампой. Для того чтобы спасти свое тающее лицо, Тане необходимо немедленно спрятать его. Унести отсюда прочь.
– Танечка, – умоляюще начинает Маша, но Таня предостерегающе вскидывает ладонь, выставляя ее как экран.
Как щит, небольшой горячий щит из плоти и крови, недостаточный для того, чтобы стать барьером для Машиной унизительной жалости.
Простые реакции, доступные детям, которые громко кричат, когда чувствуют боль, и убегают, если им не хочется оставаться, у взрослых считаются неприличной манипуляцией. Слабость – оружие молодых. Сорокалетняя женщина, неспособная справиться с эмоциями, – истеричка. Она смешна и противна сама себе.
Во всяком случае, я не кричала, думает Таня, стоя по колено в снегу на засыпанном крыльце. Никто не сможет сказать, что я раскричалась.
Слабость – серьезный, непростительный грех. С другой стороны, в отличие от ребенка, взрослой женщине позволено многое другое. Например, она не обязана быть доброй.
Всякий, кто считает, что женщины в массе своей добры, – глуп. Вообще, глуп всякий, кто способен к таким широким обобщениям: американцы всё едят с кетчупом, грузины красиво поют. Все женщины добры к детям просто потому, что их рожают. Возьми ребенка, приведи его к женщине, выдерни из толпы любую, случайную, вложи ей в ладонь маленькую детскую руку. Отворачивайся и уходи, тебе больше нечего делать. Она позаботится о нем.
И вот Таня – женщина, которая не любит ребенка. У нее есть оправдание. Это чужой ребенок. Она, пожалуй, могла бы полюбить какого-нибудь другого. Случайного. Если бы к ней подтолкнули его на улице – одинокого, ненужного никому. Могла бы. Никто не подталкивает детей к женщинам на улице, так что эту ее готовность невозможно проверить, но она уверена, что могла бы. При этом есть определенный, настоящий живой ребенок, которого она не любит. Этому Таниному открытию почти два десятка лет, но не проходит дня, чтобы она не смотрелась в зеркало и не говорила себе: сука, сука.
В качестве неуверенного оправдания можно было бы предложить вот что: этот ребенок – мальчик. Пожалуй, было бы сложнее, окажись он девочкой; девочек непросто отвергать, они рождаются со стартовым комплектом, с базовым набором качеств, помогающих им смягчать сердца недружелюбных незнакомцев. Мальчикам приходится рассчитывать на удачу. В первые двадцать лет жизни, как правило, мальчиков любит не так уж много людей. Мама, бабушка. Отец – в том случае, если мальчику повезло и отец его рядом.