Кто не спрятался. История одной компании - Страница 53


К оглавлению

53

Какое-то время все будет по-прежнему: останутся нежность и радость, и привычка вполголоса смеяться после любви, и общие друзья, и шутки, понятные двоим. И даже желание (как правило, самое хрупкое). Не станет только восторга. Он никогда уже не вернется.

С другой стороны, восторг изнуряет. Кто выдержит десять, двадцать лет непрерывного безумия? Кому это нужно – дрожать, задыхаться, все время жадно следить глазами? Отречься от огромной разнообразной жизни, повернуться к ней спиной и не оборачиваться. Обманываться и жертвовать.

Скорее всего, восторг и должен быть скоротечен. Он непродуктивен. Мешает сосредоточиться, не разрешает отвлечься.

В девятнадцать Лиза еще так не думает. Она второкурсница, заносчивая, домашняя и неглупая. Не робеющая перед взрослыми, безразличная к блеклым ровесникам. Вот Лиза, которая выросла прямо посреди папиной благоговейной ладони. Между папиных восторженных глаз. Как героиновый наркоман, она остро желает одного: получить назад свою дозу. Ей нужен только восторг, к которому она привыкла. Который у нее отобрали.

Это папа обожал ее – белую, румяную, в огромных колышущихся бантах. Целовал короткопалые крепкие ножки, некупанные, покрытые дачной песочной пылью. Подсаживал на табуретку и кивал, шевелил губами, пока она, шестилетняя, лицом к размякшим от выпитого гостям читала заученное, не понимая ни слова: «Ты вернулся сюда, так глотай же скорей рыбий жир ленинградских речных фонарей», – и первым принимался хохотать и хлопать. Красивый шумный папа. Горячий, огромный. Заслоняющий горизонт.

Он носил ей мягкие эклеры со смятыми шоколадными боками в промокшем от крема картоне, ставил перед ней коробку и садился напротив, широко расставив локти. Он улыбался, и Лиза съедала шесть эклеров подряд, один за другим, слизывала с пальцев сладкий сливочный крем.

Лиза отчетливо помнит, как мама – худая, тревожная, в длинных хрустящих бусах – утягивает ее в тесный бархатный сарафан. Выдохни, говорит мама и нетерпеливо дергает застежку вверх. Синий бархат жалобно трещит по швам, вот-вот придут гости. Эклеры, яростно шепчет мама, сражаясь с молнией на Лизиной спине. Мороженое, рычит мама. Упираясь ладонями в стену, Лиза тихо скулит и терпит; она чувствует себя толстой, ненавидит проклятый сарафан. В этот момент Лизе кажется, что мама не любит ее. Это неправда. Просто обе они во власти восторга. В папином военном детстве (эвакуация, Ташкент) не было ни шоколада, ни пирожных, так что ни одна из них не смеет испортить радость, которую он испытывает, сидя с дочерью за столом; и поэтому Лиза съедает все эклеры до одного, сколько бы их ни оказалось в коробке, а мама молчит и после отчаянно пытается затянуть ее в узкие детские платья не по размеру.

Восторг невозможен без лжи. Восторг – обязательно ложь.

Десятилетняя Лиза ревнует папу к навязчивому глупому внешнему миру, к обязанности ездить на службу и важным телефонным звонкам за закрытой дверью. К еженедельным пятничным гостям, набивающимся в гостиную, пока Лиза без сна лежит в детской, за тонкой оклеенной обоями перегородкой, слушает шум и смех и разглядывает желтую полоску света под неплотно пригнанной дверью. Она ненавидит момент, когда голоса в гостиной густеют и глохнут. В этот час все слабые существа заняты своими слабыми делами. Лиза в пижаме, которая ей мала, выбирается в тускло освещенный коридор и крадется вдоль просевших стеллажей с книгами, и старый паркет елочкой хрустит под ее босыми ногами. Сквозь стеклянную кухонную дверь она видит папу – в рубашке с закатанными рукавами, без пиджака, он курит в форточку. Ледяной январский воздух сжигает уснувшие на подоконнике, ни в чем не повинные мамины фиалки; на кухонном столе киснет пирамида немытых тарелок с кровавыми остатками селедки под шубой. Лиза мерзнет в коридоре. Холод из открытого окна ползет по полу, струится, кусает за ноги. Лиза смотрит, как чужая женщина с мокрым блестящим ртом, пьяными глазами и туго обмотанной янтарем шеей держится за папину руку, голую ниже локтя.

Лиза возвращается в прихожую, садится на корточки и выбирает из брошенных возле вешалки женских сумок самый возмутительный, самый неприятный кожаный мешок, и волочет его за угол, обмирая от ужаса, и засовывает руку внутрь, в сладкое тошнотворное нутро. Растопырив пальцы, нарочно рвет шелковую подкладку. Крадет из сумки полумертвую, истертую до дна пудреницу и сточенную наискось, пяткой, лиловую помаду в золотистом футляре. Назавтра выбрасывает их в мусоропровод, чтобы не нашла мама.

В четырнадцать у Лизы – пышная старомодная коса, бронзовая, тяжелая. С которой много возни. Которая не нравится никому, кроме папы.

Лизины одноклассницы густо обводят глаза черным, прокалывают друг другу дырки в ушах вымоченными в водке швейными иголками, выстригают челки.

Вымыв голову, Лиза восемь часов ходит по дому, обернутая собственными влажными волосами, а потом, шипя от боли, расчесывает их перед зеркалом.

Восторг – это жертвы, которые мы приносим с радостью, даже когда нас об этом не просят.

В день, когда Лизе исполняется девятнадцать, папа уже два месяца как мертв. Его убила почечная недостаточность; он отек, раздулся и почернел, не дотянул до ее дня рождения и очередного гемодиализа. Вместе с ним неожиданно умерла Лизина красота, как будто существовавшая только в папиных глазах. Девятнадцатилетняя Лиза стоит перед зеркалом (золото, сливки и сладкая россыпь веснушек; густые, до пояса, рыжие волосы), но видит только широкие щиколотки, и тяжелые белые бедра, и бесцветные ресницы.

Один на один с зеркалом у Лизы нет сейчас союзников. Мама превратилась в призрак, она прячется в спальне за задернутыми шторами. Курит, почти не ест и дважды в день, щурясь, выбирается на свет, чтобы сварить себе кофе. Случайно столкнувшись с Лизой в коридоре, мама дышит валокордином и коньяком и плотнее заворачивается в черный шелковый халат и шарахается в сторону, отворачивая лицо, как будто боится, что Лиза своим бестактным участием разбавит ее тоску, помешает ей горевать.

53