А теперь-то – другое дело. Они оба сидят тут же и слышат каждое слово, несчастная обманутая Лиза и бедный слабый Егор, неверный муж, который тоже не выдержал искуса, и я держу его бедную слабую руку именно затем, чтобы не дать ему вырваться и выбежать вон, потому что, в отличие от вас, сраные вы лицемеры, не боюсь говорить при всех вещи, о которых вы с таким наслаждением шепчетесь, думает Таня горячо, яростно. Стыдясь.
– Как вы там говорили? Мотив и возможность? – продолжает она и даже наклоняется, чтобы все-таки заглянуть в опущенные Оскаровы глаза. И чувствует, что, если маленький иностранец добровольно не посмотрит на нее, она, пожалуй, готова схватить его за подбородок и насильно поднять ему голову.
– Да вот же вам мотив, – говорит Таня. Рассерженная, красная. Охваченная жалостью и стыдом. – Два мотива. Берите.
И Лиза (которая не слышит в Танином голосе ни жалости, ни стыда, а только гнев) возвращает свой нетронутый, ненужный теперь коньяк на стол. В том, чтобы усмирять и успокаивать Егора, нет больше смысла. Все напрасно. Нетрудно закрыть рот чокнутой Ваниной девочке. Таня – другое дело.
Лиза откидывается на стуле и прикрывает глаза ладонью. Она устала бояться.
– Маруся, – шелестит она сухим как песок, старым голосом. – Там где-то свечки были в шкафу. Достань, пожалуйста. Темно.
И Маша покорно, шумно вскидывается, как большая любящая собака (Лиза не смотрит на нее), и снова распахивает дверцу у себя за спиной. Жалобно звякают под ее руками какие-то хрупкие предметы. Щелкает зажигалка. Под закрытыми Лизиными веками и неплотно сомкнутыми пальцами разливается мягкий, утешительный оранжевый свет.
– Идиоты, – говорит Таня. – Что же вы за идиоты такие. Как ее вообще можно было любить? Как ее…
И Егор наконец выдергивает руку.
– Да при чем тут она! При чем тут… Знаешь, почему я идиот? – говорит он негромко. Подается вперед и почти шепчет, улыбаясь, словно собирается рассказать какую-то стыдную тайну, непристойный секрет. – Знаешь почему?..
И пока он произносит эти слова, Тане уже ясно, что все окончательно погибло. Он сейчас начнет каяться, думает она с отвращением и тоской. Сначала примется жаловаться и плакать. Потом раскричится, станет винить свою холодную жену, которая с прекрасным и мужественным лицом будет молча, отвернувшись, терпеть это унижение. И кто-нибудь, не выдержав, встанет на ее защиту. А кто-то другой заговорит рассудительно и мягко, как взрослый, чтобы остановить разговор вообще, прекратить ссору без выяснения, кто из них прав или виноват, и всем будет неприятно и жалко их обоих, и неловко, и самую малость любопытно.
И Оскар, для которого этот спектакль – премьера, не выйдет за дверь, чтобы подбросить угля в котел, до тех пор, пока не дослушает до конца. А значит, не найдет ей Петю.
– …Все равно с кем, – как раз говорит Егор Лизе. – Все равно, лишь бы живое, чертова ты сука. Ясно тебе? – кричит он. – Тебя же нет! Вообще нет! Я тебя даже не чувствую!
Лиза сидит бледная, с закрытыми глазами. Вспоминает семь тысяч одинаковых ночей, когда Егор сквозь сон, слепо и бездумно, как младенец, ищет ее тело. И, найдя, наваливается, жарко дышит в затылок, крепко прижимает ее за волосы к подушке. И как она, просыпаясь, всякий раз повторяет одно и то же движение – вздрагивает и отодвигается. Осторожно, как человек, тонущий в трясине, сталкивает его тяжелое колено. Медленно, прядь за прядью выпутывает волосы, освобождает подол ночной рубашки и перекатывается к остывшему краю матраса, где лежит потом неудобно, вытянувшись (потому что с краю всегда ложится именно тот из двоих, кому необходима возможность сбежать из постели). И не может заснуть до тех пор, пока не высохнет липкая испарина в месте, где соприкоснулась их кожа.
Спящие не лгут. Они не способны притворяться. Во сне, под сбитым в комок одеялом, Лиза и Егор оба ведут себя правдиво: он прижимается к ней, обхватывает, подгребает под себя, а она дергается и просыпается рывком, задыхаясь. В панике. За мгновение до того, как впиться зубами и прокусить назойливую руку. Едва успев остановиться, чтобы на самом деле не сделать этого.
И потому сейчас Лиза сидит молча, опустив тяжелую голову, и не возражает Егору (который кричит как раз: «…А ну открой глаза, я сказал! Открой!.. Открой и посмотри на меня!»).
Она покорно открывает глаза, но глядит мимо Егора и видит сначала темную испуганную Таню, которая крутит в пальцах, ломает и рвет пустую сигаретную пачку.
А рядом на высоком стульчике – напряженного, несонного Оскара, который сидит очень прямо и глядит жадно, с неприятным любопытством, как хорек, заметивший мышь, – не на Егора. На нее. Четыре дрожащих свечных тени, переплетаясь и путаясь, пляшут джигу на узком Оскаровом лице.
Господи, как же стыдно, думает Лиза. Стыдно-то как.
Она умеет переносить такие ссоры. Тот из двоих, кто чувствует себя сильнее, как правило, или великодушен, или толстокож. Она пережила бы, даже если б Егор ударил ее. Лиза иногда представляет себе это – свою разбитую отекшую губу, и его раскаяние, и то, как это уравняет их, пускай ненадолго, на время. Ее вину перед ним – с его виной. Ее силу – с его слабостью. Ее нелюбовь – с его любовью.
Все, что они делают друг с другом наедине, не доставляет ей особенной боли. Но сейчас, у всех на глазах, она слишком уязвима. До неподвижности, до немоты.
Лизин стеклянный дом, воздушный и прекрасный, с каждым Егоровым выкриком зарастает безобразными трещинами. Плесенью и мхом. Она чувствует, что лицо ее обвисает, плавится и кривится, наливается тяжестью, как кусок соли, упавший в воду. И ее обычная обращенная к мужу равнодушная доброта вот-вот растает, иссякнет. Сменится уродливой, унизительной яростью.