И этой короткой фразы неожиданно оказывается достаточно.
На первый взгляд все по-прежнему: бесполые европейские свечи шипят, умирая, и пахнут мылом. Оттаивает, капая на каменную столешницу, тонкая и нестрашная лыжная палка. Снаружи устало дышит ветер. Никто не сдвинулся с места, не сказано больше ни единого слова. Прошла всего секунда. Жалкая, крошечная. И тем не менее случившаяся только что перемена огромна.
Таня больше не чувствует боли.
Это похоже на укол морфия. На утренний глоток воды. На первую роскошную затяжку после трех лет воздержания.
От облегчения у Тани громко стучит в ушах. Она подходит к уснувшему, мерцающему хромом двустворчатому холодильнику. Берется за массивную ручку. Дергает на себя.
– М-м-м-м, – говорит она. – Как же я хочу есть.
И ныряет в темное пластиковое нутро, все еще хранящее немного вчерашнего холода.
На полках царит наведенный Лизой прохладный порядок. Жмутся боками банки с маринованными оливками. Как патроны в обойме, лежат калиброванные яйца. Тускло блестят бутылки с апельсиновым соком.
Воскресшая, обезболенная Таня шарит в стеклянных недрах наугад, как жадный рыбак. Тащит на свет влажный шмат ветчины. Вертит его на весу, пальцами раздирает целлофановую упаковку и откусывает, зажмурившись. Замирает с полным ртом ослепительной соленой свинины.
За стеной обиженно лязгает входная дверь. Узкий ночной коридор трещит и крошится под яростными тяжелыми шагами. И Ваня – возмущенный, краснолицый – врывается в кухню.
– Нашелся, твою мать? – кричит Ваня с порога. – А? Нашелся, блядь?!
От Вани идет пар. Растопыренными пальцами он стирает со лба и щек расплавленный снег. Снова чувствует себя глупой пастушьей собакой, которую предали овцы.
Он пробежал насквозь всю гору. Заглянул под каждое сраное дерево. Сорвал голос. Был у замерзшей канатной дороги и в жутком Сонином гараже. И даже (чувствуя себя идиотом, полным идиотом) еще раз перегнулся через парапет, под которым они вчера нашли ее тело.
И он ведь не сдался. Всего лишь вернулся за фонарем. Когда ищешь кого-то, кто тебе по-настоящему дорог, нельзя полагаться на луну.
А они просто забыли про него, понимает Ваня, стоя в дверях полутемной кухни, окруженный их виноватыми, удивленными лицами. Никто не хватился. Не бросился искать. С овечьей беспечностью они просто вернулись в дом и снова собрались вокруг чертова стола.
С заледеневшей тяжелой куртки Ване течет за шиворот. Он слышит собственный запах. Ему кажется, он пахнет мокрой собачьей шерстью. Отвращением и злостью.
– Ва-а-анечка, – улыбается Таня.
С набитым ртом ей трудно говорить. Человек, внезапно освободившийся от постоянной изнуряющей боли, испытывает колоссальное облегчение. Эйфорию. Оглушительный эндорфиновый приход. Он просто не способен реагировать объективно.
– Ну ладно тебе, – говорит Таня, ласково улыбаясь. – Не сердись. Есть хочешь?
Она поднимает к его побледневшим ноздрям свою прекрасную перламутровую ветчину. Протягивает как подарок.
Проблема в том, что в Ваниной крови нет сейчас ни капли эндорфинов. Его глаза наливаются чернилами, и ветчина летит вниз, в темноту.
Таня сейчас и шестьдесят минут назад – две совершенно разных женщины. Новая, освобожденная Таня все принимает легко. Садится на корточки, шарит по полу, кончиками пальцев гладит прохладную плитку. Нащупывает под Лизиным стулом скользкий кусок мяса.
– Ты что! – кричат над ее головой.
– Сдурел?!
– Таня! Танечка, ты в порядке?..
Хрупкий Петюня снова, как в день их приезда на проклятую гору, становится напротив гневного дымящегося Вани и сжимает некрупные кулаки. В их двадцатилетней дружбе совсем немного таких моментов; большая часть их удивительным образом приходится на последние несколько дней.
«Ты ведешь себя как говно», – вспоминает Ваня позавчерашние Петюнины слова.
Видит бог, он был терпелив.
– Сам ты говно, – отвечает он.
Петя делает шаг вперед. Задирает подбородок.
– Ох, да прекратите вы, – говорит Таня из-под стола. – В конце концов, он ведь не стукнул меня.
Она не торопится вставать. Вместо этого над сливочной столешницей появляется ее правая рука, сжимающая побежденную ветчину. Немного качает ее из стороны в сторону.
– А ей точно уже не больно, – спокойно говорит Таня.
И начинает смеяться.
Против смеха не существует антидота. Он непредсказуем, неожидан и непобедим. Неразборчив. Приступ неконтролируемого, обессиливающего хохота может случиться с человеком во всякое время: когда он всем доволен и когда горюет. Когда ему страшно. Когда любой ценой необходимо сохранять серьезность. Во время любви. В зале суда и у алтаря. На похоронах. Смех нападает, не разбирая приличий, и распространяется как бубонная чума.
Даже здоровые безмятежные натуры не способны ему сопротивляться. Девятерых измученных страхом, потрясенных людей смех буквально размазывает по стенам. Выворачивает наизнанку. Не оставляет от них камня на камне.
Это похоже на коллективный эпилептический припадок. На пляску святого Вита. Беспомощные, словно отравленные спорыньей, они корчатся и гогочут. Рыдают. Задыхаются и хлопают себя по коленям. Сгибаются пополам. Обнимаются, чтобы не упасть.
И когда все наконец заканчивается, они чувствуют, что стали ближе друг другу вовсе не потому, что смех сделал их счастливыми. Счастье здесь вообще ни при чем. Соня все так же мертва. Один из них – по-прежнему убийца. Просто они только что все вместе пережили землетрясение и чудом устояли на ногах.
– Так, – наконец говорит Лиза. Устало, опустошенно. Дрожащей ладонью трет глаза. – Танька, вставай. Слышишь? Пол холодный.