И сразу по-старушечьи высыхает, чернеет и скрючивается. Падает на колени.
– Ва-а-а-а-а-а, – воет Лора бессвязно и страшно, как сицилийская вдова.
И ползет, не поднимаясь на ноги, на четвереньках, опустив голову, царапая ногтями копченый паркет, а пятеро взрослых смотрят на нее, пораженные этим мгновенным сокрушительным отчаянием, потому что чем старше мы становимся, тем больше времени нам требуется для того, чтобы начать чувствовать.
– Что? Что такое! Господи, что! – вскрикивает Маша, испуганная и заспанная, и выпрыгивает из кресла, расшвыривая казенные гостиничные подушки. Выпрямляется во весь рост и ловит Лору на полпути.
– Успокойся! – кричит Маша, и держит крепко, и трясет. – Перестань!
Ваня подбирает руку с пола и садится на своем диване, тяжелый и мятый. Медленно, бессмысленно моргает. И Лора (которая сидит на полу) стряхивает с себя большие Машины ладони и прыгает. Летит вперед, как пушечное ядро. Стукнув коленями об пол, обнимает – не Ваню даже, а весь диван целиком.
– Я подумала, – бормочет она, – Ванечка, я же подумала, я…
– Черт вас подери совсем, ребята, – говорит Таня от двери. – Мы весь дом обошли.
Только что, в эту самую минуту, Лорина паника наконец догнала и ее, сдавила ей горло.
– Вашу мать, – слабым голосом говорит Таня и прислоняется к стене. – Как мне надоели эти ваши «Десять негритят», кто бы знал. Мы же и правда, ну елки, разве что в гараже еще не искали. Как так можно. Нашли время нажраться и ночевать в креслах. Объясните мне, ради бога, какого хрена вы…
– У Ваньки был сердечный приступ, – просто говорит Маша. – Вчера ночью.
И тогда они сразу бросаются к Ване, виноватые и встревоженные, и принимаются говорить, перебивая друг друга, потому что он в самом деле им дорог. Потому что к этому моменту даже они успели уже разогнаться, испугаться всерьез. Кроме того, по-настоящему нас парализует только чужая смерть, а Ваня ведь не умер. Вот он, сидит под скомканным пледом, бледный, в липкой испарине, живой и понятный, совсем не похожий на страшную белую руку, которую они увидели с порога. И они спешат пожаловаться ему на то, как он напугал их, и пообещать, что все будет хорошо, и поправить подушки. Человеку, который не умер, можно сказать три тысячи слов, десять тысяч. И они говорят их легко, на выдохе, хором: Ванька, ну ты чего, Ванька, ты перенервничал просто, воды кто-нибудь принесите, а таблетки какие от сердца есть у нас, ладно тебе, прекрати, ты же здоровый как медведь. Они обнимают его – заботливые, любящие, горячие. С облегчением. Шумят и суетятся, хлопают его по спине и мужественно шутят, выговаривают свои страхи.
А Ваня молча, терпеливо выносит их объятия, отмахивается от стакана воды. Склонив голову, сосредоточенно ждет радости, которая уже должна была наступить. Которая всегда наступала, всякий раз, когда они беспокоились о нем, восхищались и благодарили.
И не чувствует ничего.
Он поднимает глаза и видит их: свою маленькую жену – босую, с густыми потеками краски на щеках. Егора с распухшим кровавым лицом, как у проигравшего боксера за секунду до конца матча. Дрожащего похмельного Вадика, простоволосую Лизу. Разъединенных, отдельных Таню и Петю. И впервые в жизни они не кажутся ему чудесными птицами, хрупкими существами, которых нужно впечатлить и завоевать, чтобы потом насладиться их любовью. Сейчас они просто люди, растерзанные и несовершенные. Почти посторонние. Которые даже не очень ему симпатичны.
Ему хочется домой, в пижаму и под одеяло, и включить телевизор. Чашку горячего кофе, и чтобы они замолчали. Чтобы их просто здесь не было.
– Ну и рожи у вас, ребята, – легко и безжалостно говорит Ваня, потрясенный своей неожиданной свободой. – Вы б себя видели.
И садится ровнее.
– На себя посмотри, – тут же отзывается Таня и нежно толкает его в плечо кулаком, а потом оглядывается наконец по сторонам.
– Ого, – говорит она. – И это же всего два дня прошло, а? Или три уже? Слушайте, мы такими темпами даже до конца недели не дотянем.
И, пока они смеются – слабо, невесело, – Маша вертит головой и спрашивает:
– Погодите, а Оскар? Оскар-то где?
– Да зачем он тебе нужен, маленький говнюк, – улыбается Таня. – Сидит, наверное, где-нибудь, сочиняет огромный донос. Мы ему материала подкинули на пять уголовных дел. На шесть. Сейчас вот лед растает, и он – раз! Герой. Продержался неделю на горе с кровожадными русскими. Посмотришь, он еще мемуары напишет. «Я и убийцы».
– Злая ты, Танька, – отвечает Маша. – Можно подумать, он нарочно тут с нами застрял.
День начинается сразу за тяжелой входной дверью, ослепительный и яркий после пыльных Отельных комнат. Гора залита солнцем. Стеклянное крыльцо растаяло, ушло под воду. Лед стекает каплями с мокрых еловых веток, собирается лужами на каменных ступеньках, и Маша прикрывает глаза ладонью, щурясь, и отворачивается. Подавляет желание отступить назад, в тесную тьму прихожей, а после пробежать по огромному дому и задернуть все шторы, повернуться спиной к двери и снова разжечь огонь, потому что оттепель и солнечный свет означают, что развязка уже близко, а она не хочет развязки. Совершенно к ней не готова.
Заваленная снегом площадка перед крыльцом больше не похожа на пышный нетронутый торт, теперь она изрезана аккуратными лентами дорожек. Одна ведет к угольному подвалу, другая – к гаражу, а третья, еще не законченная, тянется прочь от Отеля, к просеке между плачущими деревьями, в сторону канатной дороги. Упакованный в свою курточку лесоруба, Оскар – темная фигурка на фоне невыносимой белизны. Он деловито взмахивает лопатой, кусками срезает легкую снежную пену, как цирюльник, как муравей-листорез. С каждым взмахом продвигается на шажок, разрушает баррикаду, отделившую гору от внешнего мира. Стой, тоскливо думает Маша. Подожди, не надо копать. Еще рано. Мы еще ничего не поняли.