– Эй! – кричит она с крыльца, и машет рукой, и спускается вниз по скользким оттаявшим ступенькам.
– Прямо весна, да? Надо же, в январе, – начинает она неловко.
Он поворачивает к ней бледное лицо с розовыми морозными пятнами на щеках и глядит холодно, как на чужую.
– Это и есть наша нормальная погода, – отвечает он. – Я же говорил вам, все быстро закончится.
И снова берется за лопату, сосредоточенный, нетерпеливый. Настроенный все исправить как можно скорее. Вернуть к норме.
– Я подбросил уголь в котел, – говорит он между взмахами. – Долил топливо в генератор. Сейчас я уберу снег, и можно будет ходить. Нужно проверить канатную дорогу. Я уверен, она вот-вот заработает.
И Маша сразу чувствует себя гостем, из-под которого выдергивают стул.
– А нам некуда торопиться, – говорит она в узкий затылок и заставляет себя улыбнуться, хоть он и не видит ее улыбки. – У нас оплачено до воскресенья, а сегодня только четверг.
Оскар замирает с лопатой в руках.
– Боюсь, этот контракт потерял силу, – сообщает он сухо и неприязненно. – Учитывая обстоятельства.
– Да ну? – спрашивает Маша и вдруг свирепеет – мгновенно, одним махом, до черноты в глазах.
Потому что он стоит к ней спиной, как будто ее здесь нет. Потому что вчера ночью она расклеилась при нем и плакала. И это, как всегда, оказалось зря: просто еще один стыдный эпизод, глупая дылда и ее пьяные откровения. Потому что Ваня едва не умер, а Лиза погасла и за все утро ни разу на нее не взглянула. Потому что ему никого из них не жаль. Он просто хочет поскорее избавиться от них, и потому расчистит сейчас свою сраную дорожку, и у них больше не останется времени. И все изменится навсегда.
– Контракт, значит, у нас силу потерял, – говорит Маша, задыхаясь. – А вам-то. Не все ли равно? Да хоть бы мы тут все друг друга поубивали, вам-то что. Ваше дело – двадцать пятое. Уголь идите подбрасывайте. Елочки свои говенные считайте. Кон-тракт, – хрипит Маша. – Ах ты боже мой. Контракт! Сушеная бесчувственная дрянь. У нас же всё вверх дном сейчас, понимаешь? Наизнанку. А ты ходишь три дня, морду воротишь. Злорадствуешь, судишь нас. Ты же нас терпеть не можешь, да? Да что с тобой такое? Что мы тебе сделали? Это потому, что мы русские? – кричит Маша. – Поэтому? Нет, правда, неужели это достаточная причина? Думаешь, вы лучше, чем мы? Да чем? Чем вы лучше? С вашими второсортными горами, с вашей поддельной Европой. Никому вы не нужны, кроме нас. Ни французам, ни немцам. Ни англичанам. У них все свое, и в гробу они вас видали. Это мы приезжаем и покупаем ваш дурацкий сыр, пьем ваше кислое вино и терпим ваши недовольные рожи. И радуемся все равно, слышишь? Потому что нам насрать, что вы там себе про нас думаете.
– Да, вам насрать, – тихо отвечает Оскар, и Маша отступает на шаг, потому что ни разу за трое суток не видела у него такого лица.
– Вам насрать, мы это знаем. Мы очень хорошо это чувствуем. Вы приезжаете сюда, как к себе домой. Ведете себя, как будто мы по-прежнему ваша жалкая колония. Уверены, что мы понимаем ваш язык, но смеетесь над нашим, не понижая голос. Вы ходите по нашим улицам, живете в наших отелях, покупаете здесь дома и пачкаете, шумите и пьете. Все, к чему вы прикасаетесь, портится. Посмотрите, что вы сделали с виллой, – говорит Оскар. – Во что вы ее превратили за несколько дней. Вы бросили грязную посуду в беседке. Прокурили все комнаты, хотя в правилах написано, что курить нельзя. Испортили ковер в столовой и прожгли скатерть. Это маленький отель, его часто снимают целиком. Но только после русских мы заказываем не просто клининг – мы всегда заказываем ремонт. Потому что вы обязательно деретесь и ломаете мебель. Вас тошнит на пол. Только после вас мы меняем матрасы и перестилаем ковры. Это заложено в стоимость, и поэтому для русских она выше, а вы все равно приезжаете. Никто из персонала не хотел сюда с вами ехать, и пришлось мне. Мы не любим вас, это правда. Вас никто не любит. Вы не заслуживаете любви. Я был у вас, – говорит Оскар. – Я видел, как вы живете. Вам ничего не жаль, вы ничего не бережете. Вы варвары. Вы испортили свою страну и почти испортили нашу, но мы успели. Мы больше вам не принадлежим. Еще пятьдесят лет – и мы про вас забудем. Не останется никого, кто учил ваш язык в школе. Никого, кто застал вашу оккупацию. Мы очистимся, и вы превратитесь для нас в неприятных грубых туристов. В китайцев. Европа гораздо старше, чем вы. Она вас просто переживет. Она вас уже. Пережила.
Оскарова лопата торчит в сугробе под кривым небрежным углом, клетчатая куртка разъехалась надвое. Впалые бритые щеки пылают свеклой, гладкая прическа в беспорядке. Цивилизованные ноздри раздуты гневом. Он машет руками и кричит, в самом деле кричит, с настоящей яростью, впервые за три дня, думает Маша. А может, впервые за год. Или за пять лет. Надо же.
– Ну? – спрашивает она после паузы. – Как? Легче?
Оскар молчит, опускает голову. Разжимает маленькие кулаки, свешивает руки вдоль тела. Дышит неправильно и неровно.
– Да, – кивает он наконец. – Легче.
– Ну вот, – говорит Маша. – Ну и слава богу. Я уж думала, вы вообще не человек. А теперь покажите, где у вас тут лопаты. Ой, да ладно вам, – говорит она. – Бросьте дуться. В одиночку вы до завтра тут копать будете.
Потом они откидывают снег, двигаясь быстро, бок о бок, выдыхая пар. Двигаются к кромке мокрого леса, в сторону канатной дороги. Приближают развязку.
– Я родилась в семьдесят пятом, – говорит Маша. – За десять лет до перестройки. Я даже в комсомол не успела вступить, потому что не было уже никакого комсомола. А мой папа, кстати, был страстный антисоветчик. Диссидент. Не очень смелый, но какое-то открытое письмо в «Правду» подписал. Его даже потом с кафедры за это поперли.