Когда их голоса наконец затихают, Ваня обмякает на своем диване и падает назад, на подушки, закрывает глаза.
– Что? – сразу же тревожно говорит Лора. – Ванечка, что? Болит? Посмотри на меня! Где болит? Сердце, да?
И снова наклоняется, заглядывает в бледное Ванино лицо – зареванная, лохматая, бесполезная дура, вдруг желчно думает Вадик и замирает, пораженный тем, как сильно раздражают его Лорины причитания, ее распухшие губы и черные потеки под глазами и то, что она не переоделась, до сих пор – не переоделась! Так и сидит в его, Вадика, мятой вчерашней толстовке, в то время как ее собственный свитер лежит тут же, на полу, в десяти шагах. И это все – плохо. Очень, очень плохо. Потому что он должен починить хотя бы что-то. Хотя бы с Ванькой. А она не позволит ему. Уже точно не позволит.
– Да брось, Лор, – произносит он с легкостью, которой не чувствует. – Ладно тебе. У него сердце как у космонавта! Скажи, Ваня, брат? Ему просто полежать надо немножко. Ты давай иди лучше девочкам помоги, а я с ним побуду. Мы разберемся. Иди, – умоляет Вадик. – Ну пожалуйста. Чего ты его трясешь, отпусти. Я же тут, всё под контролем.
Лора мычит и яростно мотает нечесаной головой, разбрызгивая злые слезы, и держится за Ванины укрытые пледом ноги – неуправляемая, глухая. Незнакомая. И Вадику вдруг кажется: попытайся он сейчас прикоснуться, оттащить ее или поднять – она дернется и щелкнет зубами, вцепится в руку. Вместо голой горячей женщины, которую он обнимал вчера, задыхаясь от вожделения, сейчас на полу возле дивана корчится бессмысленное опасное существо, которое не слышит слов, вообще не понимает человеческую речь. Животное, думает испуганный Вадик. Господи, ну конечно.
Красота – гигантский обман, морок, наведенная иллюзия. Мы беспомощны перед красотой по собственной воле, сами решили не защищаться от нее. Нам хочется верить, что красивое не способно быть пустым, жестоким и уж тем более глупым, потому что глупость уродлива. Глупость уродливее всего. И мы наделяем красоту умом сами, по инерции. Для упрощения мира. Для утешения.
Лорины грозовые глаза, и горестные губы, и длинные худые руки, шея и хрупкие щиколотки, косточки на запястьях и даже шишечка на среднем пальце правой руки, мозоль от шариковой ручки, все это – пик красоты, абсолют эволюции. Десятки поколений мужчин и женщин проживали свои короткие случайные жизни, сходились, расставались и давали потомство с единственной целью – чтобы в конце концов получилась женщина с такими руками, с таким лицом и телом. Она ведь не может быть глупа. Просто не имеет права, думает Вадик. И мне, идиоту, так хотелось в это верить, что я вообще ни разу с ней не разговаривал.
Лора с красными пятнами на раздутом от слез лице, с опухшими веками и немытыми волосами стоит на коленях возле дивана, бормочет и трясет головой, как юродивая. В эту минуту она некрасива и неумна, и Вадик спешит отречься, очиститься от своего греха, избавиться от наваждения; сейчас, быстро, пока она не опомнилась, увидеть ее настоящей, одной из многих. Косноязычной куклой, тупой женой богача. Испытать отвращение. Раз и навсегда прекратить наконец желать ее и жалеть.
Уйди, думает он, уйди отсюда. Исчезни. Проваливай. Я должен поговорить с ним, сию минуту, как можно скорее поговорить. А ты мешаешь мне. Своим бестолковым воем, своим присутствием. Мне нужно всего десять минут, ну уйди, пожалуйста, уйди, твою мать.
Но Лора, разумеется, не слышит его мыслей, а схватить ее за плечи и выволочь к чертовой матери за дверь у Вадика не хватает пороху, потому что он слаб.
– Ванька, – начинает он и ненавидит свой фальшиво бодрый голос. – Ванька, дружище…
Ваня отшвыривает плед, спускает ноги на пол.
– Так, – говорит он. – Что-то я належался. Пойду подышу.
Спустя два с половиной часа ненадежное январское солнце падает за еловые верхушки, и Отель снова погружается в сумрак. Посуда вымыта, полы подметены, скатерти сняты и сложены. Пятно на ковре в столовой залито детергентом и шипит, окисляясь, пузырится в темноте. Широкая, как проспект, дорожка проложена среди сугробов щедро, в четыре лопаты, от крыльца через подтаявший лес до самой бетонной платформы, до обесточенного вагона канатной дороги.
Они убрали за собой всё что могли. Вымыли, вымели, расставили по местам. Проветрили прокуренные комнаты, заправили кровати и, пожалуй, взялись бы даже чистить дымоходы и стирать полотенца; что угодно, лишь бы больше не разговаривать. Не искать виновного, не защищаться, не думать о наказании.
Это ранняя зимняя тьма сгоняет их в кучу и пересчитывает, как строгий пастух. Замерзшие и голодные, они возвращаются в гостиную, к горячему кофе, огню и бутербродам. К необходимости вспомнить, что оттепель уже запустила обратный отсчет: лед тает, и, значит, одиночества на горе им осталось немного – от силы сутки или двое. Но целый день, с самого утра они были заняты безмятежными скучными делами: терли, копали и мыли. Раскладывали тарелки по полкам, вытряхивали пепельницы. Не обвиняли друг друга, не оправдывались. Были свободны. И расстаться с этой свободой только потому, что завтра, возможно, нагрянет полиция, никто из них пока не готов.
– Господи, – говорит Таня с набитым ртом, – ну какая же у них, у мерзавцев, вкусная ветчина. Простите, Оскар, я не в обиду. Просто завидую. Как же так, а? Может мне это кто-нибудь объяснить? Такая огромная у нас страна. Сплошные гении. «Войну и мир» написали и «Танец маленьких лебедей». Атомную бомбу построили, человека в космос послали. Ну какого же черта мы не можем научиться делать приличную ветчину?