Кто не спрятался. История одной компании - Страница 106


К оглавлению

106

Если прижать ладонь к горячей конфорке, кожа вздуется и пойдет волдырями. Когда ешь мороженое большими кусками, потом обязательно болит горло. А если ты не вовремя ворвешься в комнату, где взрослые заняты важными вещами, папа рассердится и ударит тебя. И дело не в папе, не в мороженом и не в конфорке. Крапива жалит, захлопнувшаяся дверь бьет по пальцам. Так устроен мир (который опасен непредсказуемо), и твоя задача – не в том, чтобы уговорить крапиву не жечься; тебе всего лишь нужно выяснить правила.

Папа очень устал, шепчет мама и целует Машу, ведет назад в детскую. У него неприятности на работе. Не шуми, котенок, посиди тихонько, поиграй. И Маша раскладывает кубики, слышит из-за стенки мягкий, горестный мамин голос: Митя, ну что ты, ну зачем, она маленькая, она же не понимает. Маша сидит на полу и очень жалеет маму. Обещает себе как можно скорее научиться понимать.

Сложность в том, что правил слишком много. Свод законов громаден и сложен и пополняется так быстро, что ей никак не успеть разобраться. Свой суп она ест быстро, не звякая ложкой, и никогда больше не бегает по коридору, а смеясь, обязательно закрывает рот рукой, чтобы выходило не громко. Но папу (который теперь дома с самого утра) расстраивают самые неожиданные вещи: заезженная до дыр пластинка «Алиса в Стране чудес», и рассыпанные по столу карандаши, и лопнувшая резинка на варежках. И то, что Маша не может дотянуться до выключателя в туалете.

Опять вы ссоритесь, устало говорит мама, сидя на стуле в прихожей, и, морщась от боли, стягивает высокий хрустящий сапог, бережно разминает затекшую узкую ступню и косточку возле большого пальца. Мне пришлось взять две дополнительных группы, еще сорок студентов, у меня нет сил, Маша, я просто хочу, чтобы дома все было спокойно. Неужели это так трудно? Почему вы такие упрямые оба? Не серди его, детка, ну пожалуйста. Очень прошу тебя.

И Маша понимает, что старается недостаточно. Назавтра в половине третьего она подходит к папиной двери и уже тянется, чтобы постучать, но тут за дверью стрекочет печатная машинка, сердито лязгает каретка, и Маша отступает на шаг, прячет руки за спину. А потом возвращается в кухню, открывает холодильник и поднимается на цыпочки, решительно тащит на себя кастрюлю с гороховым супом. И, не удержав, роняет ее сразу, опрокидывает на себя. Эмалированная крышка встает на ребро, как отлетевшее от грузовика колесо, с оглушительным грохотом врезается в плинтус. Пять литров густого супа разливаются по полу жирным янтарным морем. Лопаются размякшие при варке горошины, и драгоценные куски копченой грудинки – результат унизительных маминых заискиваний перед мясником – гибнут мгновенно, оскверненные нечистотой кухонного линолеума.

На том конце коридора хлопает дверь. Паркет трещит под стремительными папиными шагами, неумолимыми, как цунами. Замершая посреди кухни Маша зажмуривается, затыкает уши испачканными супом ладонями. Впервые в жизни ей приходит в голову, что мир, возможно, не так уж справедлив.

Коридор обклеен импортной пленкой под дерево: в конце семидесятых изнуренные городской жизнью москвичи снова скучают по естественности, имитируют сельский быт.

Грязная зареванная дрянь с липкими руками и раздутой пылающей щекой стоит в углу, лицом в петли стенного шкафа. Упирается лбом в полиэтиленовые годичные кольца, в фальшивые нарисованные сучки. За закрытой родительской дверью снова стучит пишущая машинка, до маминого возвращения три с половиной часа. Дрянь не смеет спрятаться в детской и не заслуживает обеда, ведь это она уничтожила обед. Парализованная раскаянием, раздавленная громадностью своего преступления, она ждет в углу. Мама, нежная усталая мама придет домой со своей тяжелой работы, и узнает все, и заплачет. Вместо того чтобы отдыхать, ей придется отмывать заляпанную жиром кухню и варить новый суп взамен того, который неблагодарная дрянь разлила.

Катастрофа огромна, необратима, и единственный выход – исчезнуть. Уменьшиться, как Алиса, и провалиться в кроличью нору; просочиться в щель между сосновыми паркетинами и лежать там, в пыли, в темноте, сколько понадобится. Без еды, без мультиков, без маминой любви. И ждать прощения.

Через час ей очень хочется в туалет. Она переступает с ноги на ногу, а потом даже немножко бегает по недлинному коридору, шесть маленьких шагов туда, шесть обратно; ей нельзя отбегать далеко, потому что это ведь единственное, что она в самом деле может сделать для мамы, – послушно стоять в углу. Она сжимает зубы и обещает себе не двигаться, не сходить с места, и долго, пять минут или десять, думает: нельзя, нель-зя, нель-зя, до тех пор, пока вдруг с удивлением не замечает, что в этом же ритме ее собственная голова глухо, негромко бьется в клеенчатую дверцу стенного шкафа. И тогда она все-таки оставляет свой угол и пересекает коридор, распахивает дверь туалета и обреченно подпрыгивает, хлопает раскрытой ладонью по стене, уже зная, что не дотянется. В московских квартирах принят безжалостный строительный стандарт: выключатели располагаются на уровне глаз взрослого человека, а это значит, что шестилетняя дрянь в испорченном сарафане должна или снова потревожить папу, или пи́сать в полной темноте.

Сразу за невысоким порожком – чернильная тьма. Где-то внутри, как огромный тусклый зуб, замер фарфоровый унитаз. На дне его булькает бездонная водяная воронка, уходящая глубоко вниз, в страшные чугунные трубы, в тесные недра земли. А детское сиденье сгинуло во мраке, его не найти. Возможно, его вообще больше нет. Целую минуту она стоит на границе света и черноты, собираясь с силами. А потом со всех ног бежит назад, в угол. И закрывает глаза. Нельзя, думает она. Нельзя. Нель-зя. И сдается только через две минуты, когда в самом деле не может больше терпеть.

106