Кто не спрятался. История одной компании - Страница 119


К оглавлению

119

Конечно, мама никому не причинила бы вреда. Но она отказалась уходить, а новые жильцы не знали ее и вызвали полицию. Оттуда нам позвонили, и вечером отец привез ее назад. Мы напоили ее чаем и уложили в постель, а наутро мама не встала. Не хотела одеваться, не стала с нами разговаривать. Просто осталась в спальне. И еду для гостей с того дня пришлось готовить Кларе.


– Это были тяжелые дни, – говорит Оскар. – Чтобы успеть к восьмичасовому завтраку, Клара теперь вставала в половине шестого. Разогревала плиту, пекла вафли, резала ветчину и сыр, жарила бекон и варила кофе. В семь я спускался, чтобы сменить скатерти в столовой, поправить стулья и расставить посуду. Уборку комнат нужно было закончить до полудня – первую половину дня гости чаще всего катались на лыжах, но к половине второго Кларе нужно было приготовить обед и накрыть столы, и я начал перестилать постели и убирать в номерах вместо нее. После ужина я мыл посуду, скопившуюся за день, а Клара разливала напитки в баре; гости предпочитали, чтобы это делала именно она. В горнолыжных гостиницах вечерами немного развлечений, и бар всегда был полон допоздна, так что Клара редко ложилась спать раньше двух. И страшно уставала. Мы делали что могли, но она все равно уставала. Очень. Сильнее, чем мы с отцом.

– С отцом, – хмурясь, повторяет Маша, у которой собственный счет к отцам. – Вот как. А он? Что делал он?

– Он старался, – отвечает Оскар сухо.

– В тот первый год иностранцы еще боялись коммунизма, к нам приезжали только свои. Только те, кто знал его. И когда я начал помогать Кларе с уборкой, отец встречал их у входа, выдавал ключи, провожал в комнаты. Он даже носил им чемоданы – людям, которые читали о нем в газетах, первыми здоровались с ним на улице, сидели в его приемной. Которые зависели от него. Но оставалась еще стирка. В отеле с двадцатью номерами за день скапливается сто килограммов белья – полотенца, скатерти, простыни; нам это было уже не по силам, поэтому бельем тоже занимался отец, по ночам. Потому что не мог вынести, чтобы его видели с утюгом в руках. Ему проще было не спать, чем у всех на глазах складывать пододеяльники.

– Мы надеялись, мама вот-вот придет в себя, – говорит Оскар, – и нам станет немного легче. Но перед самым Рождеством она ночью вдруг выбралась из спальни и стала бегать по коридору. Босая, непричесанная, в одной рубашке. Билась в двери, кричала, перебудила гостей. А когда мы попытались успокоить ее, она не узнала нас. Как будто впервые увидела.

Наутро отец позвал к ней своего друга, доктора Кокошку, и тот сказал нам, что это не депрессия. Что маме не станет лучше. Он сказал, что у мамы Альцгеймер. Позже я много читал об этой болезни, – говорит Оскар. – Альцгеймер – болезнь стариков, а маме не было и пятидесяти, так что, возможно, Кокошка ошибся. Он приехал по старой дружбе, бесплатно, провел с мамой два часа, не делал анализов, не проводил тестов; может, он даже был плохим врачом. Но отец поверил ему сразу. Больше никому маму не показывал, не искал других мнений. Он испугался.

Того, что гости начнут жаловаться. Что хозяин отеля узнает о том, как мама по ночам в рубашке бегает по коридору, и уволит нас, выставит на улицу. Что придется все начинать с начала. Мы всегда считали его сильным человеком, мы оба, я и Клара. Но в тот год он изменился. Как будто сдался, понимаете? Как будто на то, чтобы начать еще раз, у него уже не осталось времени.

Они все казались нам сильными, думает Маша. И все тогда сдались, все взрослые – в один год, одновременно. Наши родители, их друзья, родители наших друзей. Школьные учителя, преподаватели в университете. Просто цеплялись за свои умирающие работы в развалившейся стране, не строили больше планов, вообще не мечтали. Остановились и принялись доживать – обреченно, без радости. Нестарые сорокалетние люди, которым принадлежало настоящее, вдруг отказались от него, без сопротивления отдали нам, слишком рано, нечестно, потому что нам-то причиталось собственное будущее, которое должно было наступить потом, позже, не в тот момент. А никакого их настоящего мы не хотели. И уж точно оказались готовы к нему не больше, чем они.

– Мы могли переехать в другой город, – говорит Оскар. – Туда, где нас никто не знал. Если бы он только захотел. Если бы он осмелился.

Но хозяева были довольны нами. В ту зиму отель был полон, забронирован на недели вперед. У многих в городе уже появились деньги, они могли бы ездить в Швейцарию, в Австрию, куда угодно – а приезжали к нам. Ради нас. Чтобы посмотреть, как отец поднимает их чемоданы в номер, и дать ему десятку на чай. Чтобы Клара подавала им завтрак и меняла им простыни.

– И мы остались, – говорит Оскар. – Даже когда они начали приезжать без семей, только мужчины. Группами, по выходным. Снимали номера на втором этаже, играли на бильярде, а ночами пили в баре. Они хотели, чтобы Клара все время была рядом. Разливала напитки, выносила пепельницы и пила с ними. Дарили ей подарки. Она была красивая, очень красивая. И темное платье с белым передником сидело на ней, как костюм Офелии в школьном театре. Как настоящее. И еще она была его дочерью.

– Он знал? – спрашивает Маша.

И вспоминает папин телефонный звонок в девяносто седьмом. Как ты, дочь, спрашивает папа, которого она не видела три года. Его голос едва знаком, но она все равно садится на пол, крепко прижимает трубку к уху и торопится рассказать: о четырех своих новеньких статьях в Cosmo, о первых в жизни долларовых гонорарах, о том, что поступила в автошколу и – может быть, может быть! – через полгода получится накопить на подержанную восьмерку, – потому что хочет услышать его похвалу. Потому что, оказывается, девочки скучают по своим отцам, даже по негодным. И папа, полузабытый, побежденный, нетрезвый, слушает Машу и молчит. А дождавшись паузы, вдруг начинает говорить о том, что болит нога, колено распухло, доктора намекают на тромбофлебит. Что переводами больше невозможно заработать, потому что молодые недоучки готовы гнать халтуру за любые деньги. Неграмотные выскочки, говорит папа. Любая маленькая дрянь с двумя курсами филфака теперь считает себя профессионалом. И Маша, выскочка и дрянь, добирается до конца разговора трусливо, нехрабро, не возразив ни слова. Просто больше не берет трубку, когда видит на китайском определителе его номер, потому что знает уже: он не станет ею гордиться, не будет ее хвалить. И в следующий раз непременно попросит денег. Возможно также, что теперь, когда папа слаб и беспомощен, от него проще отречься. Это стыдная мысль, неприятный вывод. Мало доблести в том, чтобы отречься от отца, когда он потерял силу.

119