И тут же видит его. Маленький смотритель Отеля прорвался внутрь гостиной неглубоко, всего на пару шагов. Четыре пузатых огнетушителя с сорванными пломбами лежат у него под ногами, похожие на пустые бутылки под праздничным столом. Ему удалось погасить две упавших с потолка балки и залить ковер сухой пузырящейся пеной, но пламя течет с потолка, из гибнущих верхних спален. Капает сквозь перекрытия, прожигая толстые диваны и кресла, струится вдоль стен и грызет плинтусы. Полсотни пропитанных химией квадратных метров – ненадежное, временное убежище, которое продержится от силы пару минут. И упрямый человечек не имеет права надменно задирать голову и делать вид, что не боится, изображать капитана тонущего корабля. Идиот, господи, ну какой же идиот, думает Маша, которая знает уже, что в смерти нет ни красоты, ни доблести. Надутый самоуверенный говнюк. Стоит лопнуть хотя бы еще одной балке, и весь гребаный потолок рухнет прямо нам на голову. И мы сгорим заживо, не сходя с места, мы оба.
– Да вы охренели! – кричит она и хватает его за плечо, разворачивает к себе. – Какого черта!..
И осекается, потому что не находит в Оскаровом лице ни надменности, ни упрямства. На лбу у него глубокая рваная царапина, бледные щеки измазаны сажей и кровью, рот полуоткрыт. Это лицо пусто, как будто там, внутри, под обмякшими мышцами и кожей, в эту секунду нет человека.
Да что с ним такое, сотрясение? Ударился головой? Какой-то стоячий обморок или паническая атака, черт, да он просто не может пошевелиться, вдруг понимает Маша и неожиданно вспоминает далекий, невинный первый день на горе и свое странное желание схватить этого бледного человечка на руки и приподнять, и думает о том, что у этого желания, оказывается, все это время была причина, потому что это ведь правда ей по силам. Даже если он будет сопротивляться или, наоборот, свалится ей под ноги – неважно, она сможет его вытащить. Взвалить на плечо и пробежать десяток метров до входной двери.
Вероятно, ей не стоило думать так громко, потому что злопамятный старый дом слышит ее и реагирует сразу, действует на упреждение. Судорожным предсмертным усилием разламывает надвое зеркальную стенку в баре и вытряхивает ее на пол всю, целиком. Восемьдесят литров отборного виски и еще тридцать – чистой как слёзы русской водки сливаются с копчеными французскими коньяками, с текилой, кашасой и кальвадосом, и все разом забывают о своем изящном предназначении, превращаются в тупую и страшную спиртовую смесь. В гремучий коктейль Молотова.
Бар взрывается некрасиво и грубо, как цистерна с бензином. Ударная волна вырывает кусок внешней стены, убивает снаружи десяток крошечных туй и выламывает дверь в коридор. Наполняет его спрессованным пламенем насквозь, на всю длину, как тоннель метро, и сжигает картины в тяжелых рамах, обои, и лампы, и сырой паркет, и прихожую с грудой брошенных курток и ботинок. Отрезает путь к отступлению.
От грохота Оскар вздрагивает и, моргнув пару раз, возвращается в свое тело. В буквальном смысле приходит в себя, снова становится кем-то, одушевленным и слышащим, каким-то очень по-человечески испуганным, и это хорошо. Даже если больше нет смысла хватать его и нести, выбивать дверь плечом; даже если бежать уже некуда, все равно она рада, что он проснулся. В одиночку ей было бы гораздо страшнее.
Неужели я сейчас умру, думает она, разве это возможно, что я умру, по-настоящему, насовсем, разве это нужно, чтобы я умерла, как глупо все получилось, как жалко.
– Нам сейчас будет очень больно, – говорит она и обнимает чужого человечка за шею крепко, сцепляет пальцы на узком затылке, и заглядывает в темные расширенные зрачки, и плачет, потому что не хочет боли ни себе, ни ему.
Пена у них под ногами сохнет, как корка на пироге, начинает чернеть. Неровный магический круг, негорючее зелье из щелочи и кислоты слабеет и съеживается, уступает пламени, уже сожравшему стены и шторы, ковер и журнальный стол. Огонь ревет на границе круга, жадный, нетерпеливый, вот-вот прорвет хлипкую защиту и хлынет внутрь. Оскар дергается, бессильно пытаясь вырваться из объятия, и, кажется, даже что-то кричит, но из-за треска и шума Маша не разбирает слов, а значит, он тоже ее не услышит, что бы она теперь ни сказала, и это неожиданно пугает ее сильнее, чем неизбежная предстоящая боль. Потому что смерть, очевидно, наступает этапами и вот уже отобрала у них слух, а следовательно, и речь – навсегда, без возврата, думает Маша и обещает себе постараться держать глаза открытыми как можно дольше, тянуть время. Смотреть, насколько хватит сил.
Вместо того чтобы зажмуриться, Маша приказывает себе смотреть. И только по этой причине не пропускает момент, когда двухметровое окно в десяти шагах раскалывается на дюжину неровных кусков, острых как ножи, и снаружи в горящую гостиную проваливается Ваня, полуголый, заросший рыжей шерстью, как орангутан, и лицо его, плечи и руки мгновенно заливаются кровью из десятка глубоких порезов, потому что, судя по всему, он боднул стекло головой. Просто прыгнул, как в воду.
Удивительно, но тяжелый Ванин прыжок беззвучен. Ни его распахнутый рот, ни водопад летящих на пол осколков не производят шума вообще; на фоне оглушительной смерти громадного дома эти звуки слабы так же, как шепот под турбиной самолета. Как детская песенка на перроне между прибывающими поездами. Вместе с Ваней сквозь раздавленное окно внутрь стремительно врывается кислород, отчего огонь делает радостный вдох и становится ярче втрое, вчетверо, наполняется силой и ломает наконец пополам усталые потолочные балки. Потолок провисает и рвется, как истлевшая простыня, и в образовавшуюся дыру из погибшей верхней спальни начинают сыпаться изъеденные пламенем, изуродованные до неузнаваемости фрагменты: спинка кровати, обломок стула, свернутое в черный комок одеяло и россыпь пылающих паркетных досок.