Что могут сделать люди в ответ: бежать.
Лестничные перила горят, коридор второго этажа превратился в гудящую огненную трубу, но мокрые ступеньки еще упорствуют, держатся, еще не желают умирать. Прихожая наполнена едким дымом до краев, до самого потолка, но огня пока нет, он весь остался у них за спиной, потому что дом огромен, и даже очень голодному огню нужно время, чтобы сожрать его целиком; и это значит, у них есть фора. Небольшая, чтобы только нащупать дверь и вывалиться наружу прежде, чем неразборчивая стихия доберется до них и проглотит просто так, заодно с дубовым паркетом, бумажными обоями и сушеными оленьими головами. Равнодушно, не лично, не чувствуя вкуса. Да, у них в самом деле есть фора, но семь человек – слишком много для крошечной каморки, туго набитой куртками, обувью и паникой, где нет ни света, ни окон, ни воздуха, ни надежды. Запертые каждый внутри своего персонального страха, они бьются, как рыбы в тесной банке, толкаются и топчут друг друга. И когда тяжелая дверь все-таки распахивается, выплевывая наружу тромб копоти и жара, это происходит не оттого, что им удалось взять себя в руки; просто Петя, чернолицый и дымящийся, наконец оставил свою обреченную битву и вернулся за ними.
– Сюда! – кричит он. – Быстро, ну!
Облегчение наступает сразу же, в двадцати шагах от крыльца. Грязные, покрытые ожогами, по колено в раскисшей копченой слякоти, они обнимаются, и смеются, и плачут, и говорят все разом; они уже снова люди. Избежавшие смерти, получившие свои жизни обратно, как незаслуженный подарок. Отель умирает мучительно и громко, испуская в небо столб жирного черного дыма, как последнюю просьбу о помощи, но им все равно. Их радость абсолютна, не отравлена болью, какую обычно испытывают люди, на глазах у которых гибнет в огне любимый дом, набитый воспоминаниями и драгоценными мелочами, выстраданный и прекрасный плод многолетних стараний, повторить которые уже, возможно, не хватит сил. Они не погорельцы, они просто спаслись из пожара; для них все закончилось спасением. Этот страдающий дом – чужой, им его не жаль. А содержимое брошенных внутри чемоданов – всего лишь ворох тряпок, паспорта и зубные щетки. Ничтожная жертва, которой легко пренебречь.
– Где ты был?! – кричит Таня, зареванная и распухшая. – Где! Черт бы тебя побрал совсем, Петька, я тебя искала, десять дверей раскурочила, ну какой же ты гад!..
– Всё, всё, ну хватит, – шепчет Лиза и гладит сердитую Танину спину, обугленное Петино плечо, мокрую Егорову щеку, и думает: я жива, я вернусь и увижу их, я вернусь; и тянется, чтобы отыскать девочку, перепуганную, рыдающую, и цепляется за нее, чтобы не упасть.
– Не плачь, детка, – говорит Лиза. – Не надо. Теперь все хорошо будет, обязательно, теперь точно.
– Я испугалась, так испугалась, – причитает Лора внутри золотых объятий, колется острыми локтями. – Мы проснулись, а все горит, а мне же нельзя умирать, понимаете? Мне надо домой.
– Теперь-то они точно прилетят, Лиз, ты слышишь, Лиз? – зовет Вадик, раскидывает руки в стороны и хохочет, как спятивший цирковой конферансье. – Смотри! Зарево какое, эту гребаную гору теперь из космоса видно, она ж теперь как Везувий! Последний, мать его, день Помпеи, а? Ну, что я говорил? Сюда через полчаса весь город прилетит! Черт, надо было подпалить здесь все к херам собачьим с самого начала!
Восемь, считает Маша про себя, и отступает на шаг, чтобы вырваться из объятий, и вертит головой, и считает снова: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь и я. Восемь.
– Погодите! – говорит она. – Ребята, ну погодите же! А Оскар! Где Оскар?
Они оборачивают к ней покрытые сажей лица, искаженные облегчением и радостью, неузнаваемые, одинаковые. Другие. Все эти лица уже свободны, уже далеко отсюда. У них впереди – возвращение к норме, которое нельзя больше откладывать. Вертолеты, пожарные и полиция, консульская поддержка и билеты домой. И ей вдруг кажется, что все они как будто проснулись и по эту сторону кошмарного сна осталась только она. Застряла за мутным стеклом. И даже если подпрыгнет сейчас, если станет биться всем телом и замашет руками, они все равно не заметят.
– Оскар, – повторяет она, пятясь. – Как же так? Мы забыли про него.
А затем поворачивается и бежит назад, к крыльцу, не оглядываясь на их встревоженные крики. Большая, быстрая, в изорванной пижаме с принтом Hello Kitty, которая, кажется, вот-вот лопнет у нее на спине, как чужая кожа, она разбрызгивает воду босыми ступнями и перепрыгивает цветные стопки раскатившихся лыж легко, как олимпийский атлет. Взбегает вверх по ступенькам, рвет тяжелую дверь на себя. И, помедлив всего секунду, накрывает голову скрещенными руками и ныряет внутрь. Обратно в ад.
И оставшиеся снаружи семеро вдруг жмутся друг к другу и смущенно замолкают. Перестают звать ее, как будто в самом деле лишились права вмешиваться сразу же, стоило им проснуться и вспомнить про кактусы, кошек и неотвеченные письма, недосмотренные сериалы и назначенные на вторник встречи. Потому что, в отличие от Маши, они действительно оправданы уже и свободны. Потому что спасатели будут здесь через каких-нибудь полчаса.
Потому что до ада все равно нельзя докричаться.
Стены в задымленном коридоре дрожат от жара. Потеют маслом охотничьи натюрморты, трещат глаза у медленно коптящихся оленьих чучел. Маша мчится, пригнувшись, защищая лицо ладонью. У нее за спиной с усталым грохотом рушится лестница, ведущая к спальням. Из-под двойной двери библиотеки жидко, как разлитая нефть, сочится огонь, пачкает паркетные доски.
Он здесь, думает Маша. Где-то здесь, ему нечего делать на втором этаже. Если только, конечно, ему не пришло в голову спасать какой-нибудь портрет Ленина, спрятанный на чердаке, или в последний раз полежать на маминой кровати – он внизу. И тогда я найду его. Ну же, Оскар, думает Маша. Добровольно запереться в этой деревянной коробке на пятнадцать лет – достаточное наказание. Совершенно необязательно в ней умирать. Давай, покажись.