Кто не спрятался. История одной компании - Страница 95


К оглавлению

95

Словом, для Вани всё позади. Он вырвался и замел следы, и отныне благополучен. Он больше не один.

Другое дело – Лора, невзрослая, ничья, которая понятия не имеет о том, что до встречи с Ваней ей осталось всего семь лет, и потому живет их как может. Не бережно, без четкого плана. Она больше не ищет друзей и не ставит перед собой громких целей; не пытается изменить положение вещей. Просто перелистывает дни, один за другим, учится переживать их с минимальным ущербом. Пить сладкие сорокаградусные ликеры и не чувствовать тошноты, не терять контроль. В каждой компании быстро делить людей на злых и добрых, предсказуемых и опасных. Принимать подарки и не считать себя обязанной. Присутствовать, но не быть. Делать пустое лицо и не различать слов, когда на нее кричат. Быстро бегать. Говорить «нет». Не вовлекаться. Не хотеть невозможного.

Блядская отцова порода, громко говорит бабушка из своей комнаты, когда Лора среди ночи сидит на полу в прихожей и пытается снять сапоги.

Не смей о нем так говорить, кричит мама, приподнимается на постели и стучит кулаком в стену. Это ты! Это из-за тебя! Выгнала, добилась своего!

Да лучше б я его вовсе на порог не пускала, цыгана проклятого, раздельно отвечает бабушка, провисел на нашей шее, пока удобно было, а ты дура! И мама – огромная, возмущенная, как загарпуненный кит, – тяжело ворочается в кровати, терзает изношенные пружины.

Лора сидит в темноте на сыром коврике возле двери, опустив голову между тонких коленей, окруженная их сердитыми голосами. Заставляет себя открыть глаза. Вытирает мокрый рот рукавом. Дергает ногой, стряхивая капризный сапог. Поднимается, сбрасывает куртку и, перебирая ладонями, чтобы не упасть, идет вдоль недлинного коридора, нашаривает дверной косяк и проваливается в теплую пустоту спальни. Делает еще четыре некрупных шага, стаскивает джинсы и опрокидывается лицом в подушку, чувствуя, как царапают наволочку склеенные тушью ресницы.

Надо было мне уехать, с ним уехать надо было, а вы тут как хотите, привычно, без слез причитает мама по ту сторону тонкой стены.

Бабушка негромко хихикает в темноте. Ее постель в полутора метрах от Лориной отчетливо пахнет валокордином и болгарской розой. Ларка, шепчет она. Там на кухне картошечка жареная, на плите. Ты закусила бы. В школу же завтра.

Блядская порода, снова вздыхает бабушка, когда утром Лора, согнувшись над раковиной, выплевывает скисший завтрак. Нагуля-а-ала. Ничему вас, девок, не научишь. Мать твоя тоже три раза скоблилась, но та хоть знала от кого, а ты? И хлопает ее по содрогающейся спине. Ласково, открытой ладонью. Без злости.

Токсикоз настигает Лору слишком поздно, и поэтому бабушкина наблюдательность не приносит плодов; «скоблить» семнадцатилетнюю Лору в начале второго триместра отказываются, последовательно: в районной консультации, в городской больнице и, наконец, даже в коммерческом абортарии, на который мама ухитрилась занять денег.

Живот из худенького Лориного тела выпирает только на седьмом месяце, как будто все без исключения симптомы беременности, сговорившись, решили опоздать, чтобы не пугать Лору раньше времени и гарантированно спасти младенца. Потрясенная школа позволяет ей сдать выпускные экзамены экстерном и выписывает аттестат поспешно, не придираясь ни к чему, и поэтому в мае Лора (которая могла бы сидеть на физике) лежит в родильной палате, согнув ноги в коленях, и смотрит в окно на лиловый, как разбавленные чернила, куст сирени, дрожащий на ветру. Так или иначе (думает Лора), она все равно победила. Обманула проклятые портреты мертвых классиков, вырвалась раньше срока.

После, когда схватки оборачиваются страшными безжалостными судорогами, она уже не думает ни о чем и просто кричит, умоляет и дерется, обещает, мычит и воет – мокрая, все забывшая, живущая только краткими промежутками между страданием, которое только что завершилось, и неизбежным, как Божья кара, страданием следующим. Что помнит Лора: четыре квадратных лампы на потолке, эхо собственных звериных криков и потное, в розовых пятнах лицо акушерки, которая не сердится и не ругает ее, а только просит: потерпи, маленькая, потерпи, милая, ну, еще немножко, ну давай, деточка, хорошая моя, давай, порвешься же, давай сама.

Из роддома Лора с мамой возвращаются пешком; недалеко, всего три квартала. Мама несет нетяжелый, свернутый из одеяла кулек, обвязанный розовой лентой. Лора идет рядом, перешагивая лужи, и размахивает руками – пустая, кровоточащая. Свободная.

В подъезде пахнет кошками, а дома, за дерматиновой дверью, – горячим кухонным паром и маслом, кипящим на сковородке. Бабушка выходит из кухни, вытирает руки полотенцем. Опять девка. Куда ж от вас деваться. Ну давай, покажи. И заглядывает в кулек. А ресницы-то, ой, говорит она мягко. Ох, порода ваша блядская.

Две недели Лора спит, ест творог, зеленые яблоки и гречневую кашу, пьет чай с молоком. Заново учится сидеть. Просыпается от маминого «Плачет, не слышишь, плачет же», и протягивает сонные руки, и покорно шесть, семь, восемь раз за день подставляет грудь, глядит в мутно-голубые младенческие глаза. И не чувствует ничего.

Она ждет, потому что пустота всегда предшествует переменам, и даже те, кто глуп и молод, иногда способны расслышать это.

А потом в одну из бессонных ночей мама – белая, тяжелая, босая и жаркая, в длинной рубашке до пола, – встает на колени рядом с узкой Лориной кроватью и шепчет: отдай. Отдай ее мне. И не надо никому знать. Скажем, что это я. Что она моя. И не узнает никто. Зачем она тебе, ты молодая, еще себе родишь, а ей со мной хорошо будет, ты не волнуйся, я любить ее буду. Отдай.

95