Кто не спрятался. История одной компании - Страница 113


К оглавлению

113

– Да валяйте, – отвечает она, пожимает плечами.

– Я понял, что эта женщина причинила каждому из вас много зла, – говорит Оскар. – Но вы ни разу не сказали о том, что она сделала вам. Вам лично.

Старая гора раздувается и мокнет, согнутые льдом елки распрямляются с оглушительным хрустом, стреляют в ночное небо водяными брызгами, как поющие фонтаны. Пыльный гараж – крошечный каменный кубик в боку оттаивающего деревянного дома. Где-то наверху люди ходят из комнаты в комнату, под их шагами трещат паркетные доски. В чугунной топке снова горит огонь, на плите булькает чайник, с крыши льется вода. Маша обнимает руками колени и задирает голову к потолку. Ей важно убедиться в том, что снаружи продолжается жизнь.

– А разве нельзя ненавидеть кого-нибудь за то, что он сделал не вам?

Риторические вопросы не требуют комментария, они нужны для другого. Маша и не ждет ответа; очевидно, она вот-вот снова заговорит, так что маленький иностранец мог бы просто промолчать. Не реагировать. Выдержать неизбежную паузу и дождаться продолжения.

Вместо этого он шагает вперед, пересекая нейтральную полосу между собой и двумя женщинами, живой и мертвой. Ставит фонарь на пол и, не глядя, садится рядом, чистой клетчатой курточкой прямо в цементную крошку.

– Можно, – говорит он. – Да. Можно.

Даже бездарные журналисты способны иногда поймать момент, когда собеседник готов расколоться. Повернуться закрытой стороной, рассказать неожиданное. И Маша (которая, напротив, очень хороший журналист) тут же захлопывает рот и замирает, не смея повернуть головы, чтобы даже не задеть Оскара неосторожным взглядом; просто сидит – смирно, сложив руки – и смотрит прямо перед собой, потому что человека, который еще не определился, заговорить ему или нет, торопить нельзя. Желание поделиться правдой хрупко, его легко спугнуть ерундой.

С первого дня Отель кажется ей похожим на медленно тонущую лодку с девятью пассажирами, из которых восемь знакомы слишком близко, а о девятом не известно ничего. И сейчас, когда Маша чует историю, меньше всего ей хочется все испортить не вовремя произнесенным словом или слишком жадным любопытством. Она в самом деле намерена выяснить, кто он.

Несколько мгновений они молчат бок о бок и слушают шелковое журчание воды, стекающей по ребристым воротам гаража. Их лица спрятаны в тени, и тающее Сонино тело тоже скрыто теперь деликатной темнотой. В тесном круге света под фонарем – только подошвы их ботинок, не касающиеся друг друга.

– Когда коммунисты проиграли, – наконец говорит Оскар, – нам пришлось переехать. Мы жили внизу, в долине. До войны наш дом принадлежал одному немецкому промышленнику. Прапрадед этого немца в начале прошлого века построил здесь фарфоровый завод, у нас добывают каолин – такую редкую глину, из которой делают фарфор. Это были очень богатые немцы, где-то на юге у них был замок, а сюда они приезжали несколько раз в год, ненадолго. Дом был не очень большой, но красивый, с эркером и розовым садом. Я в нем родился. Здесь всегда было много немцев, так сложилось, – говорит Оскар. – Эта семья жила здесь двести лет. Они не были фашистами, просто делали фарфор, но им все равно пришлось уехать в начале сорок пятого, когда стало ясно, что Германия проигрывает войну. Завод национализировали, из замка сделали музей; тогда все замки превратились в музеи. А дом стал собственностью города. В нем жили советские офицеры, потом какие-то наши партийные функционеры с семьями, и несколько лет он даже стоял пустой. Мой дед переехал сюда в пятьдесят втором, – говорит Оскар. – Его назначили директором фарфорового завода. С точки зрения марксистской идеологии, он был идеальный кандидат: не принадлежал к господствующему классу, родился в сельской семье. С отличием окончил гимназию и еще перед войной получил стипендию в университете, у него было инженерное образование. Я помню, как он рассказывал: в его жизни это был первый дом с ватерклозетом на каждом этаже. С чугунными ваннами на ножках. Дом был в плохом состоянии: за восемь лет полы провалились, оконные рамы сгнили, пришлось перестилать крышу и чинить лестницу, заново красить стены, – но деду все равно казалось, что ему достался дворец. Бабушка была крестьянка, и немецкий сад ей не понравился. Она выкопала розы, посадила смородину и крыжовник. На месте садовой беседки устроила парник. Она даже перекопала все дорожки и сделала новые в других местах, чтобы не ходить там, где ходили немцы. Завела кур и поросенка. В пятьдесят втором моему отцу было двенадцать. Он просыпался утром, до школы, и надевал резиновые сапоги. Брал вилы и шел убирать хлев. Посуду, мебель, картины и постельное белье вывезли ваши офицеры, – говорит Оскар. – Но в доме все равно оставалось очень много немецких вещей – например, книги. И бабушка десять лет жгла их. Вырывала страницы и растапливала кухонную плиту. Дед родился в Судетах, поэтому хорошо знал немецкий; он говорил, это была хорошая библиотека. Рильке, Гёте, много книг об искусстве, альбомы с репродукциями, энциклопедии. Но бабушкин младший брат в сорок третьем году умер в концлагере, и она хотела сжечь эти книги. Медленно, по одной. Дед просто не стал с ней спорить.

Зачарованная этим рассказом, который никак не связан с горой, с Отелем, убийством и как будто не касается и самого Оскара, Маша представляет светлую кухню и накрытый к завтраку стол, бегонию в ящике за окном, и чугунную дровяную плиту, на которой кипит кофейник, и сердитую старую женщину, которая мстит Германии тем, что каждое утро вырывает десяток страниц из «Фауста» – криво, с мясом, нарочно поперек аккуратных печатных строчек – и бросает их в топку. Которая и через восемь лет после войны продолжает воевать, убивая единственное, что ей по силам, – немецкие книги и немецкие розы. Маша закрывает глаза и видит ее седые волосы, поджатые губы и твердую сухую спину и ощущает смутную тревогу. В этой картинке что-то не так.

113